
Девушку Филип видел впервые. Он вспомнил, что у Бейнза есть племянница, и решил, что, вероятно, это она. Девушка была в белом макинтоше, худенькая, бледная. Таких Филип никогда не встречал; она была из другого мира, о котором он не имел ни малейшего понятия. Он не мог бы придумать о ней разные истории, как, например, о высохшем старичке сэре Хьюберте Риде, или о миссис Уинс-Дадли, которая приезжала к ним раз в год из Пенстэнли с зеленым зонтиком и огромной черной сумкой, или о лакеях и горничных в тех домах, куда его приглашали к чаю либо поиграть с детьми. Она была ниоткуда; ему пришли на память русалки и Ундина
Бейнз требовал, просил, убеждал, приказывал, а девушка смотрела на свой чай и на коробочки с пудрой и плакала. Бейнз протянул ей платок через стол, но она стала мять его в руке, не вытирая слез; она ничего не хотела делать, не хотела говорить и отчаянно, молча боролась с тем, что ужасало, влекло ее и о чем она и слышать не могла. Две воли, любя одна другую, вели битву за чайным столиком, и туда, где стоял Филип, сквозь пыльную витрину с окороком и осами, проникали отрывочные приметы их битвы.
Ему было интересно, но непонятно, а понять хотелось. Он стал в дверях, чтобы лучше все разглядеть; никогда в жизни не был он так беззащитен; чужая жизнь впервые касалась его, давила, обминала. Эта сцена навсегда останется с ним. Через неделю он забыл ее, но она определила весь его дальнейший путь, всю его долгую отшельническую жизнь; умирая, он спросил: кто она?
